заметки о роли языка в учении фрейда [1] - Научные исследования и инновации в Хабаровском крае
[4]
На главнуюКарта сайтаНаписать письмо
СтатьиОбщее языкознание >  заметки о роли языка в учении фрейда [1]

заметки о роли языка в учении фрейда [1]

В связи с тем, что психоанализ заявляет о себе как о науке, мы вправе потребовать от него отчета о методе, процедурах анализа и целях и сопоставить это с методом, процедурами и целями общепризнанных «наук». Тот, кто хочет понять ход рассуждений, на которых строится метод психоанализа, приходит к странному выводу. Начиная с констатации душевного расстройства до выздоровления все происходит как бы вне всякой сферы материального. Ни одна процедура не поддается объективной проверке. При переходе от одного вывода к последующему не устанавливается очевидной причинной связи, к которой стремятся во всяком научном рассуждении. Когда, в отличие от психоаналиста, психиатр пытается объяснить душевное расстройство травмой, он хотя бы действует в духе классической методики исследования - ищет «причину», чтобы ее изучить. Ничего похожего мы не находим в методике психоанализа. Тому, кто знаком с психоанализом только в том виде, в каком его изложил Фрейд (так обстоит дело и с автором настоящих строк), и кого интересует не столько практическая эффективность психоанализа, которая здесь не подвергается обсуждению, сколько сущность явлений и устанавливаемые между ними отношения, представляется, что психоанализ явно отличается от всех других наук. И главным образом в следующем: материалом психоаналиста является то, что больной ему говорит. Психоаналист изучает пациента в тех разговорах, которые тот ведет, наблюдает больного в его речевом, «мифотворческом» поведении, и сквозь эту речь больного для него медленно проступает другая речь, которую он должен будет объяснить, - речь, связанная с комплексом, таящимся в подсознании. От выявления комплекса зависит успех лечения, который в свою очередь будет свидетельствовать о правильности заключения. Таким образом, весь процесс - от пациента к психоаналисту и от психоаналиста к пациенту - осуществляется только через посредничество языка. Такое отношение к языку заслуживает внимания и является отличительной чертой этого типа анализа. Как нам представляется, психоаналист исходит из того, что вся совокупность разнородных симптомов, которые он обнаруживает у больного и последовательно изучает, является продуктом некоторой первоначальной мотивации, в основном подсознательной, часто преломляющейся в другие мотивации, уже осознанные и, как правило, ложные. В свете первоначальной мотивации, которую и необходимо раскрыть, все поступки больного получают объяснение и, связываясь друг с другом, подводят к душевному расстройству, которое, с точки зрения психоаналиста, является одновременно и их завершением и их символическим субститутом. Мы видим в этом существенную черту психоаналитического метода: связующим звеном между «явлениями» выступает отношение мотивации, которое занимает здесь место того, что в естественных науках определяется как отношение причинности. И нам кажется, что если психоаналисты признают это, то и статус психоанализа как науки, именно в присущем ему своеобразии, и специфический характер их метода получат более прочное обоснование. Есть недвусмысленное свидетельство того, что мотивация выполняет в психоанализе функцию «причины». Известно, что процедура психоанализа полностью ретроспективна и имеет целью вызвать в памяти и рассказах пациента тот реальный факт, вокруг которого психоаналист будет затем строить свое толкование процесса болезни. Психоаналист, таким образом, ищет «исторический» факт, ускользнувший от сознания пациента, погребенный в его памяти, а пациент затем соглашается или не соглашается «признать» его и отождествить себя с ним. Нам могли бы возразить, что такое воскрешение некоторого жизненного опыта, пережитого биографического факта как раз и равносильно нахождению «причины». Но ведь факт биографии сам по себе не может играть роль причинно-следственной связи. Прежде всего потому, что психоаналист не может узнать о нем без помощи пациента, которому одному известно, «что с ним было», а если бы и мог, то все равно не сумел бы решить, какое значение приписать данному факту. Предположим даже, что в некотором утопическом мире психоаналист смог бы восстановить с помощью объективных свидетельств следы всех событий, составляющих биографию пациента. Но и тут он извлек бы из этого весьма немного, во всяком случае, не извлек бы ничего существенного, разве что по счастливой случайности. Психоаналисту нужно, чтобы пациент ему обо всем рассказал и даже чтобы он говорил как придется, без определенной цели, - не для того, чтобы установить тот или иной эмпирический факт, который не зафиксирован нигде, кроме памяти пациента: дело в том, что эмпирические события имеют для психоаналиста реальность только в «речи» и в силу «речи» пациента, которая сообщает им характер достоверного опыта независимо от их исторической реальности и даже (следует сказать: в особенности) если речь уклончива, если пациент излагает в ином свете или сочиняет себе биографию. Дело обстоит так именно потому, что психоаналист стремится вскрыть мотивации, а не восстановить факты. Основной характеристикой этой биографии является то, что она выражается словесно (вербализуется) и тем самым принимается «как своя» тем, кто ее рассказывает; выражением ее служит речь; связь психоаналиста и пациента - также речь, диалог. Все указывает здесь на появление метода, областью приложения и излюбленным орудием которого оказывается язык. Возникает существенный вопрос: каков же этот «язык», который столь же важен, как и то, что он выражает? Тождествен ли он языку, употребляемому вне психоанализа? Одинаков ли он хотя бы для обоих партнеров по диалогу? В своей блестящей работе о функции и месте речи и языка в психоанализе профессор Лакан говорит о методе психоанализа следующее (стр. 103): «Его средства - это речевые средства, поскольку речь придает функциям индивида смысл; его область - область конкретной речевой ситуации как трансиндивидуальной реальности субъекта; его приемы суть приемы исторической науки, поскольку он устанавливает проявление истины в реальности». На основе этих удачных определений и прежде всего введенного Ж. Лаканом разграничения «средств» и «области» можно попытаться определить представленные здесь разновидности «языка». Прежде всего мы сталкиваемся с миром речи, миром субъективного. На протяжении всех анализов по Фрейду мы видим, что пациент пользуется речью и рассказом, чтобы «представить» себя себе самому таким, каким он хочет видеть себя сам и побуждает «другого». Его речь - это зов и мольба, призыв, порой неистовый, обращенный к другому через речь, в форме которой он отчаянно стремится к самоутверждению, призыв часто неискренний, с целью придать себе индивидуальность в своих собственных глазах. Самим фактом речи к кому-то говорящий о себе вводит другого в себя и благодаря этому постигает себя, сравнивает себя, утверждает себя таким, каким он стремится быть, и в конце концов создает себе прошлое («историзирует себя») посредством рассказанной истории, неполной или фальсифицированной. Язык здесь, таким образом, используется как речь, становясь выражением сиюминутной и трудноуловимой субъективности, которая неотъемлема от диалога. Язык выступает как средство рассказа, в котором высвобождается и творит себя личность пациента, в котором она воздействует на другого и заставляет его признать себя. В то же время язык - это структура, являющаяся принадлежностью всего общества, которую речь использует в индивидуальных и интерсубъективных целях, придавая ей таким образом новый и сугубо индивидуальный облик. Язык - это система, общая для всех, в то время как речь является одновременно и носителем сообщения и орудием действия. В этом смысле формы речи каждый раз уникальны, хотя они реализуются внутри языка и через его посредство. У пациента поэтому существует антиномия между речью-рассказом и языком. Но для психоаналиста эта антиномия устанавливается в совершенно ином плане и приобретает иной смысл. Он должен быть внимателен к содержанию речи-рассказа, но не менее, а может быть и более внимательным к перебоям в нем. Если из содержания психоаналист узнает о том, как пациент представляет себе ситуацию и какое место в ней он отводит себе, то сквозь это содержание он стремится найти некоторое новое содержание, содержание подсознательной мотивации, восходящей к скрытому комплексу. По ту сторону системы символов, присущей самому языку, он должен различить индивидуальную систему символов, которая создается без ведома пациента как из того, что он высказывает, так и из того, что он опускает. И сквозь историю, создаваемую себе пациентом, начинает проступать другая история, которая объяснит мотивацию. Таким образом, речь используется психоаналистом как посредник для истолкования другого «языка», имеющего свои собственные правила, символы и «синтаксис» и восходящего к глубинным структурам психики. Отметив различия между этими двумя символическими системами, которые требовали бы подробного рассмотрения, но которые точно определить и детализировать мог бы только психоаналист, мы хотели бы главным образом рассеять некоторые неверные представления. Представления эти грозят получить распространение в такой области, где и без того достаточно трудно понять, что же имеют в виду, когда изучают «наивный» язык, и где вследствие особого подхода психоаналистов возникает новая трудность. Фрейд дал убедительный анализ вербальной (словесной) деятельности в том виде, в каком она проявляется в провалах речевой памяти и оговорках, в ее игровом аспекте или в бессвязном бреду, когда прекращается контролирующая роль сознания. Все анархические силы, которые обуздываются или сублимируются в норме речи, имеют свое происхождение в подсознании. Фрейд подметил также глубокое сходство между этими формами языка и природой ассоциаций, возникающих в сновидении, еще одном выражении подсознательных мотиваций. Таким путем он пришел к размышлению над тем, как функционирует язык в своих связях со структурами психики, лежащими за порогом сознания, и к вопросу о том, не оставили ли следа конфликты, характеризующие психику, в самих формах языка. Фрейд поставил эту проблему в опубликованной в 1910 году статье «О противоположных значениях в первообразных словах». Отправным пунктом послужило важное наблюдение его работы «Traumdeutung» («Значение сновидений»), заключающееся в том, что логика сновидений характеризуется нечувствительностью к противоречию: «Особенно поражает то, как в сновидении выражаются категории противоположности и противоречивости: они здесь не выражаются вовсе, в сновидении «нет» как бы не замечаются. Сновидение превосходно умудряется соединять противоположности и представлять их в виде одного и того же объекта. В сновидении также тот или иной элемент часто представляется через свою противоположность, так что невозможно узнать, передает ли элемент сновидения, могущий иметь противоположность, позитивное или негативное содержание в мышлении сновидения». Фрейду казалось, что он нашел в одной работе К. Абеля подтверждение того, что «указанный способ, обычный для развертывания сновидения, присущ также наиболее древним из известных языков». Проиллюстрировав это на нескольких примерах, Фрейд пришел к следующему заключению: «Соответствие между своеобразием развертывания сновидения, отмеченным нами в начале этой статьи, и особенностями употребления языка, открываемыми филологами в древнейших языках, подтверждает, как нам представляется, нашу концепцию выражения мышления в сновидении, согласно которой это выражение имеет ретроспективный, архаический характер. У нас, психиатров, невольно возникает мысль, что, если бы мы были лучше осведомлены относительно развития языка, мы смогли бы правильнее понять и легче истолковывать язык сновидений» [2]. Благодаря авторитету Фрейда это высказывание может быть сочтено доказанным и, во всяком случае, может создаться впечатление, что содержащаяся в нем идея указывает направление плодотворных исследований. Найдена, казалось бы, аналогия между процессом сновидения и семантикой «примитивных» языков, в которых одно и то же слово выражает якобы одновременно нечто и его противоположность. Открывается, казалось бы, путь к изучению структур, общих для коллективного языка и индивидуальной психики. Ввиду подобных перспектив небесполезным представляется указать, что факты никак не подтверждают этимологические рассуждения Карла Абеля, соблазнившие Фрейда. Здесь мы имеем дело уже не с психопатологическими проявлениями языка, а с конкретными, доступными проверке фактами, повсеместно встречающимися в исторически засвидетельствованных языках. И не случайно ни один серьезный лингвист ни в эпоху, когда писал Абель (а его работы появлялись с 1884 года), ни впоследствии не принял этой идеи «Gegensinn der Urworte» («противоположных значений праслов») ни в своем методе, ни в своих выводах. Дело в том, что если мы хотим восстановить ход семантической истории слов и реконструировать их предысторию, то первое методологическое требование заключается в том, чтобы рассмотреть формы и значения, последовательно засвидетельствованные в каждую историческую эпоху, вплоть до самой древней даты и начинать реконструкцию только после той последней точки, которой может достигнуть наше исследование текстов. Из этого требования вытекает и другое, связанное с техникой сравнительного анализа и состоящее в том, чтобы при сравнении языков опираться на регулярные соответствия. К. Абель пренебрегает этими правилами и подбирает любые факты, сходные в чем бы то ни было. Так, из сходства между немецким словом и словом английским или латинским, при разнице или противоположности в значении, он заключает о наличии между ними первоначальной связи типа «противоположных значений», игнорируя все промежуточные этапы, которые объяснили бы расхождение в случае действительного родства или отвергли бы предположение о родстве, доказав, что слова имеют разное происхождение. Не представляет труда показать, что ни один из доводов, приведенных Абелем, не может быть принят. Чтобы не затягивать рассуждения, мы ограничимся такими примерами из западноевропейских языков, которые могли бы смутить читателей-нелингвистов. Абель приводит ряд соответствий между английским и немецким языками, обнаруживающих, по мнению Фрейда, в этих языках противоположные значения и подвергшихся «фонетическому преобразованию с целью дифференциации слов с противоположными значениями». Оставим на мгновение в стороне скрытую в этом простом замечании серьезную логическую ошибку и ограничимся коррекцией сопоставлений. Старое наречие bass «хорошо» в немецком языке родственно besser «лучше», но никак не связано с bös «плохой», точно так же как в древнеанглийском языке bat «хороший, лучший» не имеет никакой связи с badde (современное bad) «плохой». Английское cleave «колоть» соответствует в немецком языке не kleben «клеить», как утверждает Абель, но klieben «колоть» (ср. Kluft «пропасть, раскол»). Англ. lock «запирать» не противопоставляется нем. Lücke «пустое место, отверстие», Loch «дыра», но, напротив, с ними сближается, потому что старое значение Loch - «укрепление, закрытое и потайное место». Немецкое stumm означает собственно «парализованный (о языке), немой» и связано с stammeln «заикаться», stemmen «упираться», но не имеет ничего общего с Stimme, которое значит «голос» уже в древнейшей своей форме, ср. готское stibna. Точно так же в латыни clam «тайком» связывается с celare «прятать», но отнюдь не с clamare «кричать» и т. п. Второй ряд доказательств, также совершенно ошибочных, Абель строит, исходя из выражений, которые принимают противоположные значения в одном и том же языке. Таково будто бы двойное значение латинского sacer - «священный» и «проклятый». В данном случае двузначность понятия не должна нас удивлять - теперь, после многочисленных исследований в области феноменологии явлений священного, присущая им двойственность стала банальной истиной: в средние века король и прокаженный были оба в буквальном смысле «неприкасаемые», но из этого не следует, что в sacer заключено два противоположных значения; особенности данной культуры обусловили два противоположных отношения к «священному» предмету. Двойное значение, которое приписывают латинскому altus «высокий» и «глубокий», является результатом иллюзии, в силу которой мы принимаем категории нашего родного языка за необходимые и универсальные. По-французски мы также употребляем слово profondeur, говоря о «глубине» неба и глубине моря. Говоря точнее, качество altus «высокий» оценивается в латыни в направлении снизу вверх, то есть из глубины колодца вверх или от подножия дерева вверх, независимо от положения наблюдателя, в то время как во французском языке profond «глубокий» понимается как идущий в противоположных направлениях от наблюдателя вглубь, будь то глубина колодца или глубина неба. В этих различных способах упорядочения языком наших представлений нет ничего «первобытного». Точно так же объяснение английскому without (with-out) «без» следует искать не в «истоках языка вообще», но гораздо более скромно - в началах английского языка. Вопреки тому, что думал Абель и что некоторые полагают по сей день, with-out не заключает никаких противоположных выражений «с-без»; with имеет здесь значение собственно «против» (ср. with-stand - «противо-стоять») и указывает на толчок или усилие в каком-либо направлении. Отсюда with-in «внутрь» и with-out «наружу», и уже из последнего - «за пределами, без». Чтобы понять, как получилось, что в немецком языке wider значит «против», а wieder (с изменением [i] : [i:]) «опять, снова», достаточно сравнить аналогичное явное противопоставление во французском языке re в re-pousser «отталкивать» и re-venir «возвращаться». Во всем этом нет ничего таинственного, и, если вспомнить элементарные правила сопоставления, эти миражи тотчас рассеиваются. Но одновременно исчезает и всякая возможность аналогии между развертыванием сновидения и приемами «примитивных языков». Вопрос этот имеет два аспекта. Первый касается «логики» языка. Будучи общественным и традиционным явлением, всякий язык имеет свои аномалии, свои алогизмы, отражающие асимметрию, внутренне присущую природе языкового знака. И вместе с тем язык - это система, определенным образом организованная совокупностью отношений, поддающихся известной формализации. Медленный, но непрерывный процесс, протекающий внутри языка, происходит не хаотично, он затрагивает те связи или те оппозиции, которые являются или не являются необходимыми, так чтобы качественно или количественно развивались различия, используемые на всех уровнях выражения. Семантическая организация языка не составляет исключения из этой системности. Поскольку язык есть орудие упорядочения окружающей действительности и общества, он накладывается на мир, рассматриваемый как «реальный», и отражает «реальный» мир. Но в этом отношении каждый язык является своеобразным и членит реальность на свой особый лад. Различия, которые устанавливает при этом каждый язык, должны быть отнесены за счет той частной логики, которая лежит в их основе, а не оцениваться непосредственно с точки зрения универсалий. В этом отношении древние или архаические языки являются и не более, и не менее своеобразными, чем языки, на которых говорим мы, им присуще только то своеобразие, которым Вообще обладают в наших глазах непривычные для нас предметы. Их категории, имеющие иную направленность, чем наши, тем не менее столь же логичны. Поэтому заведомо маловероятно - и тщательный анализ это подтверждает, - чтобы в этих языках, какими бы архаическими они ни считались, обнаружились нарушения «закона противоречия»: одному и тому же выражению придавались бы два взаимоисключающих или хотя бы противоположных понятия. Сколько-нибудь достоверных примеров подобного рода до сих пор, по существу, не было представлено. Если предположить, что существует язык, в котором «большой» и «маленький» выражаются одинаково, то в этом языке различие между «большой» и «маленький» просто отсутствует и категории величины не существует, но он отнюдь не будет языком, в котором допускается якобы противоречивое выражение величины. И если утверждают, что такое различие в данном языке исследовалось и оказалось нереализованным, то это свидетельствует о нечувствительности к противоречию не у языка, а у исследователя - противоречив прежде всего его замысел, по которому он одновременно приписывает языку осмысление двух понятий как противоположных и выражение этих понятий как тождественных. Точно так же обстоит дело с особой логикой сновидения. Если мы полагаем, что развертывание сновидения характеризуется полной свободой ассоциаций и невозможностью допустить невозможность, то прежде всего потому, что мы описываем и анализируем сновидение в терминах языка, а отличительное свойство языка в том и состоит, чтобы выражать только то, что возможно выразить. И это вовсе не тавтология. Язык есть прежде всего категоризация, воссоздание предметов и отношений между этими предметами. Вообразить существование такой стадии в развитии языка, пусть сколь угодно «первобытной», но тем не менее реальной и «исторической», когда какой-либо предмет обозначался бы как таковой и в то же время как любой другой и когда выражаемое отношение было бы отношением постоянного противоречия, отношением непринадлежности к системе отношений, когда все было бы самим собой и одновременно чем-то совершенно иным, следовательно, ни самим собой ни другим, - значит вообразить чистейшую химеру. В той мере, в какой мы можем воспользоваться свидетельством «первобытных» языков, чтобы приблизиться к истокам языкового опыта, нам следует, напротив, ожидать крайнюю сложность классификации и множественность категорий. Все, как представляется, отвергает «живую» связь между логикой сновидений и логикой реального языка. Отметим между прочим, что именно в «примитивных» обществах язык не только не воспроизводит ход сновидения, но, напротив, именно сновидение сводится к категориям языка, поскольку оно истолковывается применительно к действительным ситуациям, и посредством системы символических соответствий на него накладываются рамки рациональной категоризации языка [3]. То, чего Фрейд тщетно искал в «исторических» языках, он мог бы в какой-то степени найти в мифах или в поэзии. Некоторые формы поэзии сближаются со сновидениями, обнаруживают сходный способ структурирования и вводят в обычные формы языка то отключение от смысла, которое облекает наши действия во сне. Но тогда нечто подобное тому, что он безрезультатно искал в системе языка, Фрейд, как это ни парадоксально, мог бы обнаружить в поэзии сюрреализма, которой он, по словам Бретона, не понимал. Причина путаницы у Фрейда кроется, по нашему мнению, в том, что он постоянно стремится к «истокам»: истокам искусства, религии, общества, языка... Он постоянно превращает то, что ему кажется «первобытным» в человеке, в «первобытное первичное» вообще, проецируя то, что можно было бы назвать хронологией человеческой психики, на историю окружающего человека реального мира. Правомерно ли это? То, что онтогенез позволяет психоаналисту отнести к архетипу, является таковым только по отношению к тому, что его деформирует или вытесняет в подсознание. Но если поставить это вытеснение в генетическую параллель с развитием общества, тогда так же невозможно представить себе какую-либо общественную ситуацию без конфликта, как и конфликт вне общества. Рогейм (Roheim) обнаружил эдипов комплекс в самых «примитивных» обществах. Если этот комплекс внутренне присущ обществу как таковому, то Эдип, могущий жениться на своей матери, есть противоречие в самом определении. И в этом случае, если в человеческой психике есть нечто ядерное (nucléaire), то это именно конфликт. Но тогда понятие «первобытного первичного» утрачивает всякий смысл. Как только язык-систему ставят в соответствие с элементарной психикой, в рассуждение вводится новый фактор, ломающий симметрию, которую желали установить. Фрейд, сам того не сознавая, дает тому доказательство в своем мастерском этюде об отрицании [4]. Он сводит полярность языкового утверждения и отрицания к биопсихическому механизму допущения в себя и отбрасывания из себя, связанному с представлением о хорошем и плохом. Но ведь животное также способно к такой оценке, приводящей к допущению в себя и отбрасыванию из себя. Отличительной чертой языкового отрицания является то, что оно может аннулировать только то, что высказано, что для отрицания чего-либо это что-либо должно быть эксплицитно сформулировано, что суждение о несуществовании необходимо имеет также формальный статус суждения о существовании. Таким образом, отрицание - это сначала допущение. Совершенно иным является отказ от первоначального допущения, который называют подавлением или вытеснением в подсознание. Фрейд сам превосходно сформулировал то, что манифестируется отрицанием: «Вытесняемое содержание представления или мысли может вводиться в сознание при условии, что оно отрицается. Отрицание - это способ осознания того, что вытесняется, и даже подавление вытеснения, не являющееся, однако, допущением того, что вытесняется... Из этого следует нечто вроде рассудочного допущения того, что вытесняется, но при этом сущность вытеснения сохраняется...» Разве здесь не видно, что решающую роль в этом сложном процессе играет фактор языка и что отрицание является в каком-то смысле конституирующим по отношению к отрицаемому содержанию, а следовательно, и по отношению к проявлению этого содержания в сознании и к подавлению вытеснения? То, что остается, таким образом, от вытеснения, представляет собой лишь нежелание отождествить себя с этим содержанием, но пациент не имеет уже больше власти над существованием этого содержания. И здесь опять его речь может быть Щедро насыщена отрицанием отрицаний, но это не может упразднить фундаментальное свойство языка, согласно которому тому, что произнесено, соответствует нечто, - нечто, но не «ничто». Мы подходим здесь к очень важной проблеме, которая настоятельно возникает в этих теоретических рассуждениях и во всей совокупности методов психоанализа: проблеме символизма. Психоанализ целиком построен на теории символа. Язык также есть не что иное, как система символов. И однако, различия между этими двумя символическими системами объясняют и обобщают все те различия, которые мы указывали по отдельности. Глубокий анализ, которому Фрейд подверг символизм подсознательного, проливает также свет на иные пути, посредством которых реализуется символизм языка. Когда говорят о том, что языковая деятельность символична, то тем самым называют лишь ее наиболее очевидное свойство. Следует добавить, что языковая деятельность необходимо реализуется в языке как системе, и тогда обнаруживается различие, которое определяет для человека символизм языка: то, что он усваивается, что он развивается по мере того, как человек овладевает окружающим миром и мышлением, с которыми он в конечном итоге соединяется. Из этого следует, что основные из этих символов и их синтаксис неотделимы для человека от вещей и от опыта, в котором он с ними сталкивается: он овладевает ими по мере того, как открывает их как реальности. Для того, кто охватывает эти символы, актуализованные в словах различных языков, в их многообразии, скоро становится очевидным, что отношение символов к вещам, которым они, очевидно, соответствуют, можно только констатировать, но не мотивировать. По сравнению с этим символизмом, который реализуется в бесконечно многообразных знаках, объединенных в формальные системы, столь же многочисленные и различные, сколько существует языков, открытый Фрейдом символизм подсознательного обладает совершенно своеобразными, непохожими свойствами. Некоторые из них следует особо отметить. Во-первых, универсальность символизма подсознания. Судя по исследованиям, проведенным в области сновидений и неврозов, выражающие их символы образуют, по-видимому, некоторый «словарь», общий для всех народов независимо от языка, потому, очевидно, что они и не усваиваются, и не осознаются как таковые теми, у кого они возникают. Кроме того, отношение между этими символами и тем, к чему они относятся, характеризуется множественностью означающих и единственностью означаемого; связано это с тем, что содержание вытесняется и выступает только под покровом этих образов. Зато в отличие от языкового знака эти множественные означающие и единственное означаемое постоянно связываются отношением «мотивации». И наконец, укажем, что «синтаксис», который связывает эти подсознательные символы, не подчиняется никаким требованиям логики, или, точнее, он знает только одно измерение - последовательность во времени, которая в понимании Фрейда означает также и причинность. Перед нами, таким образом, «язык» настолько своеобразный, что его необходимо отграничить от того, что обычно называют языком. Именно подчеркивая различия между ними, можно правильно определить его место в ряду языковых явлений. «Подобная символика, - говорит Фрейд, - присуща не только сновидению, мы встречаем ее во всех подсознательных системах образов, во всех коллективных образных представлениях, особенно народных: в фольклоре, мифах, легендах, поговорках, пословицах, обычной игре слов; она здесь представлена даже более полно, чем в сновидении». Сказанным хорошо ограничивается уровень данного явления. В той сфере, где эта подсознательная символика обнаруживается, она является одновременно, могли бы мы сказать, и подъязыковой и надъязыковой. Подъязыковой она является потому, что источник ее расположен глубже, чем та область, в которой благодаря воспитанию и обучению закладывается механизм языка. В ней используются знаки, не поддающиеся членению и допускающие многочисленные индивидуальные вариации, число которых возрастает при использовании средств общей области культуры и индивидуального опыта. Эта символика является надъязыковой вследствие того, что в ней используются знаки очень емкие, которым в обычном языке соответствовали бы не минимальные, а более крупные единицы речи. И между этими знаками устанавливается динамическое отношение целевой установки, которое сводится к постоянной мотивации («реализация вытесненного желания») и которое принимает самые неожиданные формы. Таким образом, мы снова возвращаемся к «речи». Продолжая наше сравнение, мы подойдем к плодотворному сравнению символики подсознания с некоторыми типичными приемами выражения субъективности в речи. Применительно к уровню языковой деятельности можно уточнить: имеются в виду стилистические средства речи. Именно в стиле, а не в языке мы столкнулись бы с явлениями, сопоставимыми с теми особенностями, которые, как установил Фрейд, отличают «язык» сновидений. Аналогии, которые здесь намечаются, поразительны. Подсознание использует подлинную «риторику», которая, как и стиль, имеет свои «фигуры», и старый каталог тропов оказался бы пригодным для обоих уровней выражения. Мы находим и здесь и там все способы субституции, порожденные табу: эвфемизмы, намеки, антифразы, умолчание, литоту. Природа содержания вызывает появление всех видов метафоры, потому что именно благодаря метафорическому переносу символы подсознания приобретают одновременно и свое значение и свою сложность. В символике подсознания используется также то, что в старой риторике называлось метонимией (содержащее вместо содержимого) и синекдохой (часть вместо целого), и если «синтаксис» сцеплений (цепочек) символов напоминает какой-либо стилистический прием, то это прием эллипса. Короче говоря, по мере того как будут составляться инвентари символических образов в мифах, сновидениях и т. п., можно будет, по всей видимости, яснее представить себе динамические структуры стиля и их эмоциональные составляющие. Скрытая целевая установка в мотивации неявно диктует способ, каким творец стиля формует общий материал и по-своему освобождается при этом от внутреннего конфликта. Потому что то, что называют подсознанием, определяет, как индивид строит свою личность, что он в ней утверждает и чего он не замечает или что отвергает, причем последнее мотивирует первое.

Информационные партнеры

Тихоокеанский государственный университетМинистерство образования и науки Хабаровского краяХабаровский краевой центр новых информационных технологий ТОГУХабаровская краевая образовательная информационная сетьРегиональная база информационных ресурсов для сферы образованияХабаровский краевой образовательный портал «Пайдейя»Хабаровский краевой центр информационных технологий и телекоммуникацийInternational Conference on Nuclear Theory in the Supercomputing EraПортал Хабаровска - Реклама в Хабаровске Первая социальная сеть дачников
Создание сайта в Seogram
Каталог сайтов Всего.RU Каталог сайтов OpenLinks.RU